поиск по 1170186 познавательным статьям и фото

«Люди поверили, что это настоящие экскременты, и я их ем»

Пахом о безумии, драке с гомофобами, экстрасенсах и «Зеленом слонике»Перейти в «Мою Ленту»

«Люди поверили, что это настоящие экскременты, и я их ем»

Сергей Пахомов

Фото: Кирилл Каллиников / РИА Новости

Сергей Пахомов, или просто Пахом — личность по-настоящему легендарная. Он пишет картины и выставляется в мировых музеях, записывает музыку и выступает в жанре стендап. Любителям артхауса он известен по фильмам «Голова», «Пять бутылок водки» и «Зеленый слоник», а несколько лет назад о нем узнала совсем далекая от такого кино публика — благодаря шоу «Битва экстрасенсов». 21 июля он выступит в Москве на фестивале «Форма». «Лента.ру» поговорила с Пахомом о том, чего ждать зрителям, и о том, как взять свое безумие под контроль.

Рядом с вашим именем все время куча определений: художник, актер, музыкант, экстрасенс и так далее. А вы себя как предпочитаете называть?

Пахом: Вот сейчас пресс-релиз я делал как раз для участия в фестивале и написал «художник-экстрасенс». Вот это в последнее время самое оптимальное.

А вот, например, такие слова, как «персонаж» или «феномен»?

Это нормально. И феноменизация, и персонализация, и персонажизация — даже вот так скорее — хорошие категории. Потому что мы сейчас в очень условном пространстве находимся. Например, интернет-язык, ругань, она вся как бы ненастоящая, многие называют это, ну… или постправдой, или постиронией. Но эти термины — они все равно какие-то местечковые, они только внутри этого пространства существуют.

Что за интернет-ругань?

Ну, оскорбления всевозможные. «Пахом мудак», например. Или «Пахом пидор», или «Пахом *** [членосос]» — вот такие вещи они часто говорят. Но на самом деле это просто эмоциональное отношение людей к тому, что они поверили пространству «Зеленого слоника», там мой персонаж поедал фекалии. И почему-то это было настолько убедительно и качественно сделано, что люди поверили, что это настоящие экскременты и я их ем. То есть они связали как бы мое пространство визуальное, кинопространство с моим реальным пространством.

То же самое произошло и в «Битве экстрасенсов», потому что я настолько глубоко вошел в образ экстрасенса, что стал экстрасенсом. Поэтому люди мне поверили, стали тоже меня воспринимать как мага, как человека, который может принести людям счастье здесь и сейчас, оказать какую-то услугу счастья. А на самом деле, конечно, все, что показывают в телевизоре или в кинотеатре, это все абсолютнейшая правда. Естественно, я ел экскременты настоящие, и я настоящий экстрасенс.

Вы сказали, что называть себя «художником-экстрасенсом» вам стало удобнее в последнее время. А можно ли сказать, что у вас происходит типа эволюция: жизнь делится на периоды, когда раньше вы, допустим, были художником, потом музыкантом — и так далее?

Эта эволюция, да, она в течение дня даже происходит. Как я писал в одном интервью, днем я коммунист, вечером — фашист. Собственно, точка сборки меняется в течение дня, я себя осознаю то одним человеком, то другим, то третьим, то четвертым. Но с возрастом, конечно, приходит формула «краткость — сестра таланта», да и вообще сейчас хочется маркировать все. Лада X6, например. То есть какие-то короткие, слоганообразные, сокращенные положения. И вот я уже в силу возраста почти не говорю даже, и многие интервью когда даю — я просто мычу. Мне задают вопрос, а я «у-у-у-у-у» — тоже хорошая форма. У-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у. У-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у. У-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у. У-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у. У-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у. У-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у.

И как люди потом это записывают?

Ну, как-то записывают. То есть такой момент обессмысливания и ухода уже даже от языка, от литрического начала в какое-то просто мычание. Потому что это как бы первородная вещь: если уж очищаться, если уж считать, что краткость — сестра таланта, то, соответственно, и одной буквы достаточно, чтобы произнести что-либо. Или одного взгляда достаточно, если уж минимизировать все окончательно. Или стон — предсмертный стон или крик рождения, все это в одно соединяется. Это, конечно, неблагодарное занятие, если во всем этом до глубины заковыриваться — можно сойти с ума.

У этого всего должен быть перевод, или это именно уход от языка совсем, а не рождение нового языка?

Нет, это как форма, но просто это все практиковалось всегда и везде, у доисторических людей, потом через несколько веков у дадаистов, возникла дискретная философия и вообще дискретность как таковая, разрушение конструкций, деконструкция. Все эти вещи имеют, с одной стороны, звериное начало, простое состояние первородности, протоначало, а с другой стороны все это, естественно, наделяется какими-то интеллектуальными вспоможениями вследствие развития истории, науки, человечества как такового.

Собственно, и я, и все мое искусство — это стремление поймать движение от низшего, от вульгарного, от грубого, от народного, от фольклорного начала и прийти к константизации, может быть, даже к анализу иногда, может быть, даже к рефлекторности какой-то, отражению, комбинированию, отсвечиванию. То есть я два пространства соединяю, а пространство между ними — это и есть Пахом, мой герой, который балансирует между грубым, сермяжным, надрывным, влагалищным, каким-то разрывным, телесным, фекальным, низовым — и интеллектуальным, поэтическим, эстетским и так далее. И вот я балансирую и, кстати, всем желаю находить в себе две стороны — высшую и низшую.

Так и жизнь человеческая устроена: днем мы разговариваем, подписываем бумаги, выступаем на конференциях, занимаемся переводами, а вечером те, у кого есть сексуальные партнеры, занимаются сексом — стоны, звуки и так далее. Вся картина мира, на самом деле, она в природе и в самом бытии нашем, в смене дня, ночи. Проснулся — заново ты живешь, засыпаешь — не факт, что проснешься, в царство мертвых входишь. Вот этот Улисс джойсовский — он из этих корпускул наших ежедневных и состоит. Имеет смысл на эту тему подумать, приглядеться, а так как я с этими материями работаю всю дорогу, я уже пообвыкся.

То есть вы видите в себе все-таки цельный персонаж, просто многоликий и многосторонний?

Да, все это живет по законам гармонии, естественно, невозможно приказать себе что-то делать. То есть здесь есть момент сочетания — это то, что вообще отличает профессионального перформера от кликуши или городского сумасшедшего. В чем отличие: городской сумасшедший, или кликуша, или припадочный не контролирует, не смотрит на себя со стороны, у него нет маленького сателлита-Пахома, который контролирует его безумие и выстраивает драматургию. Поэтому кликуша, естественно, и пугает по-настоящему, или какой-то припадок эпилепсии и так далее, потому что его сценарий совершенно дик, он не подчиняется законам логики и бытия, законам поэзии.

Перформанс — это сочетание: где-то ты садишься на волну, ловишь ее, где-то, наоборот, отдаляешься, становишься дистанцированным. Но всегда, когда ты что-то исполняешь, хорошо бы, чтобы присутствовал маленький сателлит. То есть если мы возьмем все мировые перформансы — да и любые действия, будь то даже оперное искусство, — все мастера существуют в трехмерном или четырехмерном пространстве, они осознают себя в пространстве, осознают себя на сцене. Или, например, если это квартирный вор, он осознает себя внутри дома, квартиры, его органы чувств настроены на верх-низ, право-лево. Хороший водитель понимает, что его могут подрезать, что-то может случиться — есть момент риска, момент нервозности плюс, естественно, удачи.

В искусстве тоже все эти компоненты живы. Недаром в шестидесятые годы была очень мощная смычка криминального и художественного. Потому что были иконы, их надо было реставрировать, одновременно декларировали свободы, как таковой отказ от социума, от ценностей социума. Это проявлялось и в криминальных кругах, и в художественных — в аристократически-криминальных, естественно, и в аристократически-художественных. Поэтому была такая вот смычка, которая, может быть, до сих пор даже и работает во всем свете, мы знаем и подделки, и так далее. Искусство в очень пограничной ситуации, потому что на самом деле это такая антигосударственная деятельность. Государство же мечтает контролировать, подчинять себе, систематизировать максимально, чтобы все работало хорошо и были смазаны шестеренки, а всевозможные художники и уголовники как бы мешают этому делу. Было такое стихотворение:

Три колбаски из говна
Обывателю за ворот,
Музыка моя нужна
Лишь художникам и ворам.

Это такая песня у нас была, у моей первой группы «Дзю Ом», которая сейчас восстанавливается. Корни откуда-то от плутовского романа, от веселого настроя. Но я их не привил себе насильно, как Мичурин, просто я осознал, что мой нрав такой — веселый. Естественно, я нахожу в жизни какие-то отзвуки для своих компонентов, которыми я работаю. Если мы открыты, то мы общаемся с людьми, которые нам близки, даже не осознавая, почему и как. Момент прислушивания очень важен, нахождения себя бесконечного. Когда к этому приходишь, ты уже понимаешь, какие компоненты важны: ты говоришь «люблю на правом боку спать, а не на левом» — и так далее.

А деконструкцией себя как личности вы пытались заниматься?

Постоянно происходит. У меня даже такой вот пример есть: я пишу всю жизнь, в течение уже, может быть, лет тридцати, одни и те же картины. Я их просто переписываю бесконечно, переписываю, переписываю... Потом я обратился к каким-то исследованиям, и оказалось, что эта практика уже существует. Что как бы ты живешь с этой картиной, и она меняется в зависимости от твоей жизни. То есть в истории искусства тоже такие практики есть. Ну, а мне так просто было комфортно. И я уверяю вас, что если взять какой-то метод или внутреннюю методологию любого шизофреника, то всегда в мировой культуре и науке найдется подтверждение, объяснение этому. Как я всегда говорю: все, что есть, то есть. И относительно бога, и относительно всего остального. То есть все, что есть на Земле, — все есть.

А вы считаете себя шизофреником?

Частично, иногда. Я использую подобные практики, потому что я очень мощным впечатлительным органом был всегда и даже лет до 45 я декларировал отсутствие воли. Я называл это «по воле волн», для меня очень важно было, как строится абсурдистское, нарративное повествование бытия, как все происходит. Вот я шел, меня зовут, я иду. Даже песня была такая: «Если пригласили в ресторан — соглашайся».

Как в фильме «Всегда говори да» с Джимом Керри.

Конечно, да, в том числе. Это один из моих любимых фильмов, потому что там как раз есть тоже тезис такого непротивления случаю. И вот до поры до времени я в этом состоянии пребывал. И в таком еще впитывательном сознании где-то лет в 18 попал в сумасшедший дом, поэтому это тоже стало частью моей палитры поведения, ведь я понял, что это очень близко художественным практикам. Люди ведут себя раскрепощенно, нетрадиционно, выглядят странно, и момент заторможенности тоже очень хороший, а воздействие лекарств очень похоже на минималистическую или классическую музыку, на Мортона Фельдмана, от Стива Райха есть что-то такое типичное, переборы, повторы заторможенные. Какие-то героиновые дела тоже, которые я в Нью-Йорке увидел, когда в одной и той же позе чешутся. Это все такой минимализм нормальный, постепенно отзвуки находящий и в техно, и вообще в мировой музыкальной культуре. Поэтому те впечатления, которых я набрался, — это все моя палитра.

Вот Сальвадор Дали написал картину, где шесть Лениных на рояле, например, а у меня с барабанами картина. И я сейчас подумал, как же мне ее обновить. Мне надо, значит, Лениных туда обязательно сделать. Теперь вот думаю, какие будут эти Ленины. И это такой оммаж в сторону Дали, а на самом деле, как ты и говоришь, я бесконечно возвращаюсь к себе. Тихим, тихим осенним днем мы возвращаемся к себе — это тоже очень важные практики. И вот это препарирование — без нафталина, естественно, без этого старческого, знаешь, перебирания: «ой, *** [блин], как было славно», нет, — это абсолютное перекручивание, превращение себя, измение контекстов, бесконечная мозаичность такая. И я этой практикой занимаюсь. Поэтому я развил в себе какие свойства: свойство хамелеона — я все время примеряю различные одежды, в разных просто степенях убедительности, чтобы я сам в это поверил, вошел. Я как раз все это пробую на малютке (помощница Пахома — прим. «Ленты.ру»), я пугаю ее, рассказываю, что я сидел в тюрьме или еще какие-то страшные вещи, — и степень убедительности я проверяю так: если она открыла варежку, значит — все, значит, это правда, убедительно, можно дальше работать. Мы всегда проверяем на близких, на семье, на друзьях — ну, друзей мало у меня, к сожалению.

А вы для всего этого изучали какие-то психологические труды — то, как мозг устроен с научной точки зрения? Или все делаете по наитию?

Нет, я считаю, что каждый должен своим делом заниматься, но интуитивно я, конечно, ко всем наукам подхожу, на каком-то уровне дискретном опять же. Потому что они все объединяются: высшая математика, например, когда становится совсем высокой, тоже превращается в какие-то облачные пространства, которые мигрируют, или занятие высокой музыкой тоже переходит в сферы и становится уже музыкой сфер — поэтому очень важно настроиться на это. А так, конечно, в какой-то период жизни что-то читал, что мне было интересно, что-то изучал...

Но вот по поводу этих примериваний: я уже декларировал, что самый несчастный человек на Земле — это я, Сережа Пахомов, потому что он утратил identity полностью, он превратился в Пахома и растворился. То есть меня как бы нет уже, я весь состою из каких-то своих этих масок энсоровских, которые в воздухе висят. И это большая трагедия, потому что периодически поиск себя должен приводить к возвращению к себе, а какой я? А может, меня уже и нет, то есть я совсем уже растворился внутри этих перемен. Но здесь как бы замкнутый круг — потому что если ты не будешь искренен вот в этом погружении, то и качество будет страдать, и тебе никто и не поверит, а если ты искренен, то и твоя психика меняется, ты становишься заложником этого. Поэтому художникам, актерам очень тяжело жить в плане потери себя и нахождения себя. Потому что они все являются проводниками, какими-то приборами, через которые просто чья-то воля проходит, или образы, или стихия — и вымывают как бы соль из суставов, не знаю, какое-то вещество из мозга. И человек остается вот таким проводником. Многие формально хватаются за себя, ну, чтобы выжить, чтобы голова не взорвалась. Но пока все в общем и целом меня устраивает.

Ну то есть вы все равно чувствуете, что гармонию вам соблюсти не совсем удалось?

Нет, тут вектор в сторону гармониии, через надломы, разломы, боли. Но, естественно, есть движение в сторону какой-то абсолютной гармонии, самосовершенства.

То есть вы занимаетесь разными вещами, разных персонажей из себя представляете, но все равно чувствуете, что где-то есть или был какой-то условный настоящий Сергей Пахомов?

Конечно. Я об этом и говорю, это внутри моей памяти. То есть я-ребенок и есть «я». Поэтому я все время работаю с детством, все время обращаюсь туда, в отшелушивание, даже культивирую инфантилизм воинствующий. Ну, и добро с кулаками, соответственно: отняла конфетку — получи по морде, и так далее — такие абсолютно детские реакции, без бэкграунда, без культурных наслоений. То, что в детстве мы имели, — какое-то просто очарование, обалдение от мира, чувство того, что ты все знаешь. Я к этому обращаюсь, и это является фундаментом моего здоровья.

То есть ваша основа — это добро?

Конечно, да, устройство такое. В детстве, я помню, мне очень жалко было все живое, и когда мальчишки загнали птичку, я прямо рыдал.

И убили ее?

Ну как-то она там… Бежали за ней, она ковыляла, вся эта картина... Ну это такая излишняя впечатлительность. Я ведь в 66-м году родился, и страна, и люди были исполнены гуманизма. Воспитание, которое ко мне приходило, — православное начало со стороны бабушки, и какое-то такое доброе со стороны мамы.

Какие у вас вообще были самые жуткие потрясения в жизни, такое, что вас изменило в корне? Было что-то такое?

Было, да! Я, кстати, вчера об этом вспомнил, а потом об этом забыл. Знал, что такой вопрос будет.

Вы же экстрасенс.

Да, и я вспомнил, что это было, а теперь уже забыл. Но если вспомню, то скажу.

Вы можете кого-то сильно ненавидеть?

Долго — нет. Я, конечно, устаю очень сильно от всего этого. Мстить, например, — это очень тяжелая работа, как и врать, собственно. Надо же все помнить, все время в напряжении находиться. Вот почему банкиры, я помню, страдали в девяностые — все плохо спали, потому что деньги приходили, а с половой функцией из-за постоянного нервного напряжения плохо было все. Они такие были несчастные, поэтому у меня песня такая есть: «Я банкир, у меня маленький *** [пенис]», — хит был в свое время. Тут такой момент нервотрепки: мы всегда выбираем комфортность или некомфортность. Слава богу, сейчас я стал уже успокоенным человеком. Есть какой-то интерес нескончаемый, и меня это успокаивает. А раньше, конечно, все время приходилось нервничать, страхи какие-то. Ну, как любой впечатлительный ребенок.

А бывают у вас скучные периоды в жизни? Что вы сидите и думаете: как же все серо и уныло?

Ну конечно — нет, страшнее бывает! Бывают какие-то погружения в депрессию, но я же не должен этого показывать на сцене. Все-таки ведь кодекс артиста, или кодекс самурая — это очень важная вещь. Честь прилюдная. А внутри, конечно, я такой достаточно хмурый, смурной, и вообще я довольно неприятное существо. Поэтому я один люблю находиться, большую часть времени один провожу.

Вы стараетесь вообще никому не показывать, что вы чувствуете, из уважения к окружающим?

Ну я все время на сцене ведь, все эти годы перформансов. Чем я вообще занимаюсь — я ведь внедрением занимаюсь. То есть можно определять рамки перформанса, говорить: сегодня будет перформанс, выступает Сережа Пахомов. А можно никого не предупреждать и просто начинать действовать. Тогда повышается градус опасности, уходит медийность, чистота возникает, и деятельность становится более рафинированная, такое большое отшельничество. Малое отшельничество — это когда взял котомку, ушел в горы, сколопендрами питаешься, и от голода у тебя просветление. А большое отшельничество — то же самое, но в социуме. И я работаю в этой области, достаточно рискованной. Поэтому я никогда никого и не беру с собой, чтобы никто не пострадал.

Как вы вообще к своим перформансам готовитесь? У вас есть какой-то сценарий?

Я предпочитаю мгновенно, за долю секунды до начала придумывать.

Экспромт?

Да, да. И в этом как раз качество.

А как тогда получается это контролировать? Не бывает такого, что вы не успеваете осознать, как себя держать?

Конечно, все на острие ножа рождается, здесь и сейчас. Моя задача — это, конечно, чтобы возникло тело законченное, чтобы возник образ, который я смог бы донести. Но, опять же, за годы работы это все сформировалось у меня. И, например, если я договариваюсь о каком-то концерте, мне очень сложно писать какие-то превью, я начинаю общими словами объяснять. Потому что если я напишу себе сценарий — я сделаю из чувства противоречия все ровно наоборот. Какие-то технические вещи типа райдера я, конечно, готовлю, я все-таки человек внимательный, много лет начальником проработал в глянцевом мире, то есть я понимаю все, что надо. Но то, что касается непосредственно моей работы, здесь я форму свободы оставляю за собой, то есть я все решаю, «я сам себе все сделал», как в моей песне поется.

Вас часто из-за этого считают безумным?

Ну, не исключено, да. Потому что на темном фоне всегда белое видно. Поэтому, естественно, если происходит тишь да гладь, и вдруг какой-то вопль диссонансом — особенно если он еще имеет какой-то знак или окрашенность, какой-то посыл, — то, конечно, это работает. Я этим сбиванием сфер лбами и занимаюсь. Сфер, сред и так далее.

А вы замечаете иногда, что люди, которые с вами общаются, начинают себя как-то иначе вести? Вы чувствуете, что они подстраиваются?

Как и любой человек. Просто бывает осознанное общение, бывает не очень. Не очень осознанное — это когда человек не видит ни себя, ни собеседника, не чувствует тела общения. Тогда общение холодное, не заряженное ни плюсом, ни минусом. Опять же, все зависит от настроения. Вот иногда мне вожжа под хвост попадет, или журналист не подготовился, я могу его и прищучить, но, опять же, по делу.

Физически?

Ну, не знаю как. Хе-хе. Можно и физически, да, хе-хе. А когда человек чувствует и так далее — тогда чего? Радоваться надо, что день не зря прожит.

Вот вы говорили, что чувствуете себя иногда шизофреником. Вы знаете анекдот: «Купил мужик шляпу, а она ему как раз»?

Нет, расскажи.

Это весь анекдот.

Ага.

Просто говорят, что у шизофреников особое чувство юмора, и эта фраза им кажется дико смешной, а обычные шутки, наоборот, непонятны.

Да, я понимаю. Но здесь очень важна эта задача — работать на уровне всевозможных стилей. То есть я не симулирую адекватность, я перехожу в состояние адекватности, и оттуда я могу выпрыгивать в состояние неадекватности — вот на этом когниктиве как раз я работаю. Потому что если бы я просто заходился слюнями постоянно или что-то такое, то была бы какая-то одномерность, понимаешь.

Ну это было бы скучно просто.

Ну да. А когда ты жонглер, когда ты понимаешь, что все меняется, так же как день, утро, ночь, новости, футбол, еще что-то — если ты пластичен в этом, тогда хорошо. Но этому я в Нью-Йорке научился, когда ты утром, например, просыпаешься непонятно где, без единого цента, а вечером у тебя уже два контракта в кармане. То есть все очень быстро движется, если тебе есть что сказать — то Нью-Йорк всегда принимает тебя и отвечает. Поэтому это очень хороший город, так же как и Москва, собственно.

Москва такая же?

По плотности да, да — абсолютно. Тут хорошая, качественная жизнь в этом смысле. То есть если ты что-то генеришь, если у тебя есть силы и ты это знаешь — то всегда сможешь какой-то орнамент закрутить, какую-то арабеску, взаимодействие наступит, вот такая вещь приятная. А если ты пустой, тихий, слабый, обезвоженный внутренне — тогда и останешься на уровне амеб плавающих, будь ты в Нью-Йорке, Лондоне или в жопе лысой.

А как обезвоженным людям наполнять себя? Тут же дело не в знаниях и даже не в опыте.

Надо школу Пахома посещать — и все. И все будет хорошо. Ну, а если серьезно, для этого существуют институты всевозможные, религиозные, например. Паства, любовь к человеку...

Но это тоже довольно опасно.

А все опасно, естественно. Сама жизнь, видишь, тоже тревожная вещь. Потому что она помимо нашей воли вдруг распорядилась так, что мы оказались в этом пространстве — это уже первый удар, первая пощечина, что ты оказался здесь, в этом мире, помимо воли и должен что-то или не должен. А плюс еще второй момент, который нахлобучивает сразу, — это неизбежность смерти. Кто-то осознает это, кто-то не осознает, кто-то с этим работает, взаимодействует. Кто-то, наоборот, ошарашен, и у него какие-то припадки в 9 лет, в 12, потом в 27. А потом, когда все друзья умирают рядом, еще один страх. То есть мы уже в каких-то рамках драматургических оказываемся. Раз мы наделены возможностью думать, разговаривать — то уже тяжко. Из этого положения самый близкий моей натуре выход — какое-то абсурдистское поле, изощренное, дадаистское пространство. То есть вызов порядку вещей. Поэтому все творческие люди и все влюбленные — они безумны. Любой психиатр скажет, что это нездоровье. Что любой коллекционер марок — нездоровый, это уже маниакальность, это уже перекос.

Вы рассказывали, что в сумасшедшем доме, куда вы попали, директор собирал картины, и из-за того, что у него в коллекции были только картины сумасшедших, когда ему попали ваши, вам пришлось тоже ставить диагноз. Какой именно?

Неврастения 8А. Он сказал, что это самая комфортная статья, которая позволяла ездить за границу и водить автомобиль. Но с воинского учета сразу сняли. И это все благодаря искусству рисования. То есть я же не специально рисовал, стал рисовать — и вдруг смотрю: исчезают рисунки. Потому что все заведующие отделением были агентами Морковкина, чтобы выявлять художников и ему в коллекцию рисунки приносить. А это же международная сеть коллекционеров-психиатров: они обмениваются, выставки устраивают — и Морковкин как бы внутри этого, поэтому, естественно, ему нужно было пополнение в коллекцию. И мои рисунки попали к Морковкину, а так как он собирал только рисунки психически нездоровых людей, то я автоматически не мог быть здоровым. Иначе как-то разломалась бы система.

А как на вас выходили другие коллекционеры? Ваши картины же приобретали в разные галереи — Саатчи, например.

Ну как-то выходили. Я же делал выставки в московских галереях. Это тоже отдельный мир — мир искусства. Там есть специальные люди, которые смотрят, которые занимаются связью одних институтов с другими. То, что происходит в России, интересовало Саатчи, потому что он готовил большой проект собственный — выставку русского искусства современного. При этом он не нанимал кураторов, а нанимал просто агентов, которые помогали ему отсматривать материалы, и сам уже составлял все и покупал. То есть это не было навязанным, в отличие от практики, которую делает за деньги в его галерее Цуканов. Игорь Цуканов — коллекционер и деятель, который просто снимает пространство в галерее Саатчи, привозит туда художников русских из своей коллекции, а всем говорит, что это сам Саатчи. Был интересный казус, когда как раз на первом этаже была выставка самого Саатчи — русского искусства, а на верхние привез Цуканов — благодаря своим деньгам. И было очень смешно, потому что там потолки пониже, балки нависают, развеска хуже...

Но при этом все равно пиар.

Он книжку за свой счет потом выпустил, это все продается, но в общем это очень смешно. Я заметил, что такие практики многие люди делают. У меня есть один приятель, он всю жизнь нуждался, поэтому, естественно, стал миллионером на почве этих комплексов и стал выпускать про себя книжки, какой он великий художник, хе-хе. Но любой искусствовед посмотрит — и все ссылки не работают, и так далее.

Но в принципе к этому люди стремятся — моделировать реальность. Если деньги — это сила, то почему бы нет, почему бы не попробовать. Но вообще момент жульничества, или момент артистизма — это, конечно важный момент. Но если эта карта талантливо разыграна, изящно, тонко, четко, если малек верит, что я сидел в тюрьме, и так далее — тогда это хорошо. Если это глупо, натянуто, то получается как унтер-офицер, который ходил в кружок френологии, и ему сказали про шишку ума, а он пошел домой и набил себе шишку, после чего был из кружка с позором изгнан. Потому что насильно себе шишку ума не набьешь. Ты можешь обучиться искусству, но харизму никто тебе не вставит, энергию никто не вставит. Это уже чудо выбора жизненного, так называемый случай или фатум.

То есть это от человека не зависит?

Нет, ну все зависит. Это же грех, например, не использовать свои способности, не раскрывать таланты.

А у кого-то их нет.

А надо прислушаться, у всех же все есть. Человек же чудесная фабрика. Просто надо открыть. Иногда помочь надо это сделать. Поэтому люди к духовным наставникам и стремятся, говорят: помогите мне мою точку G найти в голове, чтобы все заработало. Я всегда говорю, что каждый может быть экстрасенсом, потому что экстрасенсорика — это чувствительность, это чувства. Любой человек ведь может почувствовать что бы то ни было. Один чувствует, что он ссать хочет, другой чувствует, что сейчас дождик пойдет, а третий чувствует, что вот той дорогой не надо идти, а там — бац, и мост упал.

Почему такой успех вообще у экстрасенсорных передач и всего этого — потому что на самом деле нельзя говорить о шарлатанстве, если это вообще непонятно что, мы этого не можем знать.

Это то же самое, что с богом? Когда мы не можем точно знать, что его нет или что он есть?

Да, конечно. Как в моей песне поется: «А во мне нет-нет от бога, а во мне есть-есть от бога, а бога нет-нет-нет во мне, и бог есть-есть-есть во мне». Все это как бы пульсации, смена времен года внутренняя: то есть — то нет, то есть — то нет. Но все, что есть, — то есть.

А на фестивале «Форма» вы хотя бы примерно что будете делать?

Я попросил, чтобы мне дали сцену и микрофон. И мне явилась еще буква Ы — видимо, что-то с Ы будет связано. Мы-мы-ы-ыр-жмы-ы-ых.

Люди будут смеяться?

Я не знаю, мне насрать.

Вам вообще всегда насрать, что люди думают?

Ну конечно. Иначе крылья не вырастут. Чего и всем желаю.

Даже когда речь о близких людях?

Я поэтому близких никогда в контекст свой и не включаю. У меня же была практика какая: я родился в бедной семье, звать меня никак, и есть я никто. Ну ничтожество, грубо говоря, прыщавое, 14-летнее. Очень злобное. И я понял, что надо ходить на выставки и просто драться. И я приходил на выставки и просто дрался, во всех галереях. Даже потом придумал тему такую: почему стали окна в пол делать в галереях — чтобы видеть, что идет Пахом, и сразу писать, что закрыто. Ходил-дрался, ходил-дрался, ходил-дрался. Нормальное анархическое поведение. И вот сейчас я известный художник, видишь. Обычная практика. А близких никогда не брал на свои драки.

Сейчас я уже перестал драться. Хотя недавно подрался.

С кем?

В аэропорту кто-то против геев выступал. И я сразу головой в лоб ударил человеку. Ну так, очень быстро, там же камеры, чтобы потом не засудили. Я не гей, но гомофобию ненавижу. Обычно гомофобы — это люди, которым хочется дать люлей. Морда просит кирпича.

У вас никогда не было проблем с законом? Забирали в полицию?

Иногда. Я, например, концерт устроил, когда путч начался, на станции метро «Кропоткинская». С Фаготом Александром. А у меня был барабан, я стал громыхать, а уже объявили, что комендантский час. В общем, было страшно. Но интересно.

Сейчас такого не делаете?

Нет, сейчас уже нельзя. Сейчас много дел. Я почему, собственно, и пить бросил: потому что выпивал, а потом 45 дней надо было сидеть в закрытой психушке, лечиться типа от алкоголизма. Мне это надоело очень сильно. Я поэтому пить бросил шесть лет назад. Времени жаль.

Беседовала Алёна Кожевникова


Источник: статьи Lenta @11.07.2018



Используй свой мобильный - сохрани эту страницe и расскажи о ней друзьям!